Всё громче стучит чугунная дверца топки, всё чаще и ярче вырывается из нее язык пламени, всё натужнее пыхтит паровоз. И всё чаще — то помощник, то кочегар, отрываясь на две-три секунды от работы, хватают с настила чайник, делают два-три глотка, бросают что-то в рот, жуют, в то же время шуруя лопатами и стуча рычагом тонки.
Адский труд!

 

Видение это он тоже носит в себе всю жизнь. Потому, может, к людям физического труда относится с большим уважением. И сам не чурается его. В молодости довелось поработать на разгрузке барж. Кузнечил более двух лет — тоже труд не из легких.

 

В Исилькуле семью из пяти человек поселили в будке путевого обходчика — шесть квадратных метров. Отец, правда, дома бывал редко. Больше в разъездах. Мать прибаливала, не могла уже ходить (в Омске, незадолго до переезда в Исилькуль, не вставала с постели).

Как-то раз не уследила за Лёвой. Он узоры всё морозные на окне разглядывал — как исчез, не слышала.
Выбрался малыш из будки. А тут невдалеке — рельсы блестящие. Ветка шла от станции на угольный склад — высокие и, казалось, бесконечные горы угля, которым заправлялись паровозы.

 

Лёву привлекли блестящие рельсы. Под пологими лучами зимнего солнца они так весело горели разноцветными огоньками, что ему захотелось пощупать: шибко ли горячие огоньки. Они и вправду обожгли мальчонке ладошку, когда он притронулся ей к стылому железу. За болью не услышал пыхтенья паровоза. Из-под самых колес выхватил его каким-то чудом оказавшийся в извечно безлюдном месте мужчина в железнодорожной форме.

 

И на этот раз Провидение уберегло его от верной смерти.
Сколько было потом в жизни таких случаев, когда он оказывался на волосок от гибели. Поневоле поверишь в присловицу: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет...»
Вскоре их семью переселили в барак.

J 1,е1ям отвели отдельную комнату. Она была много просторнее всей будки (где-то 16-17 квадратных метров). В бараке жило много народа, все железнодорожная братия.
Было очень интересно и весело. Приходили с фронта мужики — это по его понятию, в большинстве это были холостые парни. Шумливые, бравые, в гимнастерках с блестящими орденами и медалями.

 

Вечерами подле соседнего барака играла гармошка. Парни и девушки танцевали под нее, пели. Была там и сестра Лёвы, старше его на семь лет. Его со старшим братом вечерами мать на улицу не пускала. Они до полной темноты «висели» на окнах, глазея на танцующих, слушая переливы гармошки и слаженное пение. Подпевала им из темного уголка своей квартиры и мать Лёвы. Она была украинка, петь умела и любила — голос у нее был прекрасный.

 

Прожили они в бараке полтора года.
В 1947 году Константин Антонович купил в Исилькуле дом по улице Калинина, близ базара.

Дом большой, деревянный, под железной крышей. Ранее он принадлежал агенту какой-то немецкой фирмы, занимающейся, кроме других разных промыслов, добычей свинца в Усть-Каменогорске. Представителя фирмы большевики, должно быть, в свое время «шлепнули». В дом вселился советский служка. Он и продал его отцу, как свою личную собственность (частным ничто уже не называли).

 

При доме — огородик в одну сотку. Мать, родом из крестьянской семьи, любила землю, огородничество. Участок был в низине, солонцовый. Отец унавозил его черноземом, подняв почти на метр. Чернозем возил и на лошади, и на корове, и на себе.
Мать выращивала на этой сотке огурцы, помидоры, лук — хватало для семьи.
Но для Лёвы огородик этот был сущим бедствием. Восьмой год ему уже шел. Считался трудоспособным. Рано в то, послевоенное, время приучали детей к труду. И он, впрягаясь в ручную тележку, возил с водокачки воду для полива. Одной кадушки не хватало, хотя она была десятиведерная.

 

Привозил другую... Уставал, садился на землю близ грядок, смотрел, как мать, неутомимая труженица, хотя всё еще была слаба, поливала грядки из самодельной лейки. Лейку сделал отец. Многое в хозяйственном обиходе было сделано руками отца. Клепанные из алюминия тарелки, деревянные ложки... Но корчажки, кринки, хлебательные чашки были гончарные, покупались на базаре.