У каждого человека есть своя точка отсчета времени, с которой он начинает познавать мир: различать краски, предметы, людей, вернее, осознавать себя в этом мире, понимать с какого-то времени, что он есть.

Малыш на руках у женщины смотрел на него осмысленными глазами. Что-то уже понимает, осознает. Но навряд ли будет помнить это сборище шумное. Может, после мать расскажет ему, как потрепал его за подбородок сам губернатор, назвав тезкой.
Самого Полежаева Леонидом, Леней ни в детстве, ни в студенческие годы не звали. Для родителей, соседей, друзей-товарищей он был — Лёвкой, Лёвой.

Свой отсчет времени Лёва — дитя военного лихолетья — начал где-то с трех лет. Родился он в 1940 году, а случилось это в 43 году — мать его тот год хорошо помнила.
Старушка, что так удивилась его приезду в их деревню, напомнила ему другую женщину, запечатленную памятью с того, сорок третьего, не чертами лица — он не помнит их — а голосом... Тем, который до сих пор стоит в ушах, как отзвук всеобщей беды.
Это была их соседка — через два дома от них.

Жили они в Порт-Артуре на улице Моховой, в частном домике, построенном — от первого до последнего гвоздя — руками отца.
Звали ее, кажется, тетей Клашей. Она бежала по улице и кричала. Он не понимал, почему она так кричит, не понимал и почему так напугал его ее крик. Может, потому что ранее он такого не слышал — это был не крик, а вопль: какой-то нечеловеческий, истошный, душераздирающий.

После, когда ему было шесть-семь лет, в Исилькуле уже, он спросил мать: почему так страшно тогда, в Омске, кричала их соседка? 
Мать, подумав, сказала: 
— Это тетя Клаша? Летом-то сорок третьего? 
Удивилась: 
— Надо же, запомнил! 
Покривила скорбно губы: — Да и как такое забыть?! Похоронку на сына она получила. Единственный был. Лёвой звали. Нянчилась она всё с тобой, как бы сына погибшего ты ей заменил. — Этого он не помнит. Мать досказала: — Она тебя и назвала Лёвой.

...После крика соседки — временный провал в сознании. Второе открытие этого мира произошло через год, может, чуть позднее. К концу 1944 года отца перевели работать в Исилькуль. Был он машинистом на паровозе.

 

В Исилькуле организовалось новое ДЕПО.
Время военное, дисциплина на железной дороге воинская. Приказали: день на сборы, на второй — быть на месте назначения!
Семья — мать, старшие сестра и брат — были уже на станции Куломзино в теплушке, прицепленной к хвосту состава, когда отец забежал за ним.

Тетя Клаша, на которую его временно оставили, плакала, передавая Лёву отцу. Он, Лёва, как-то успокаивал, смягчал ее душевную боль, заменяя убитого сына, который не успел дожить и до двадцати.

— Да как же я-то?.. — перехватывало ее горло рыдание. — Одна теперь буду?! С ума сойду... Или что с собой сделаю! — И уже говорила (по словам отца) совсем неразумное: — Оставьте мне Лёвушку, сыночка. — И целовала его, омачивая слезами. Этого он не помнит, от родителей знает.
Пугающий треск льда, как и крик обезумевшей от горя женщины, он запомнил на всю жизнь.

Отец посадил его за пазуху — машинист паровоза Константин Антонович был крупный, рослый. За пазухой у отца Лёва уместился свободно. Было ему хорошо—тепло и уютно... Если бы не этот пугающий его треск... Он не понимал его, но чувствовал, что грозит он какой-то бедой, что это очень плохой треск... Ощущал это по напряженному телу отца, по суматошному трепыханию его сердца...

Отец переходил с ним через Иртыш, осенний лед которого был тонок, ненадежен. Он трещал под ногами отца. И тот бежал по нему, чтобы, прогибаясь под его тяжестью, лед не успел проломиться. Это была бы верная смерть обоим — отцу и сыну.

 

Обошлось всё благополучно, но в памяти осталось и жило: он, Лёва, должен, обязан проживать теперь две жизни: свою и погибшего солдата, сына тети Клаши. Как бы перемещение душ произошло. Не зря же называла она его именем своего сына — Лёвой. Потому и родители, записав Леонидом, звать стали Лёвой. Приучила. Он не был мистиком. Здесь было другое, что накладывало как бы обязанность на него — жить за себя и за «того парня»; двойной ответ нести перед людьми, перед совестью своей за слова, поступки... за двоих и работать.

 

Тогда он впервые увидел работу отца и всей его паровозной бригады.
Константин Антонович посадил сына в кабину паровоза, который он вел, на настил над угольным лотком между чайниками и «тормозками» с пищей. Завернул в фуфайку. Лёве было тепло и страшно любопытно.

 

В паровозной бригаде три человека: машинист, помощник машиниста и кочегар.
Отец — с правой стороны кабины. Рука — на реверсе, голова почти все время высунута в окно будки: следит за сигналами на пути. Встречный ветер, должно быть, обжигает лицо. Оно красное, когда поворачивается к помощнику, бросая короткую фразу: «Вижу зеленый». Помощник, не выпуская из рук лопаты, со своей стороны выглядывает в окно, подтверждает: «Да, зеленый». — Проверяют друг друга.

 

Красное лицо отца, решает Лёва, не от холодного ветра, а от бушующего в топке огня. Язык пламени то и дело вырывается из нее, когда кочегар за рычаг открывает дверцу, а помощник машиниста кидает в этот ненасытный зев лопату за лопатой уголь. И лица обоих—помощника и кочегара, — освещенные пламенем, тоже видятся ярко-красными.
Отец бросает им: «Пар держать! На подъем пошли... Не растянуть бы состав».
Помощник машиниста снял гимнастерку — поясной ремень через голое плечо. Кочегар, оставляя на короткое время рычаг топки, подгребает из тендера уголь. И вновь — за рычаг.